Неточные совпадения
Добчинский. Молодой, молодой человек; лет двадцати трех; а говорит совсем так, как старик: «Извольте, говорит, я поеду и туда, и туда…» (размахивает
руками),так это все славно. «Я, говорит, и
написать и почитать люблю, но мешает, что в комнате, говорит, немножко темно».
Удары градом сыпались:
— Убью!
пиши к родителям! —
«Убью! зови попа!»
Тем кончилось, что прасола
Клим сжал
рукой, как обручем,
Другой вцепился в волосы
И гнул со словом «кланяйся»
Купца к своим ногам.
Крестьяне речь ту слушали,
Поддакивали барину.
Павлуша что-то в книжечку
Хотел уже
писать.
Да выискался пьяненький
Мужик, — он против барина
На животе лежал,
В глаза ему поглядывал,
Помалчивал — да вдруг
Как вскочит! Прямо к барину —
Хвать карандаш из
рук!
— Постой, башка порожняя!
Шальных вестей, бессовестных
Про нас не разноси!
Чему ты позавидовал!
Что веселится бедная
Крестьянская душа?
Г-жа Простакова. Полно, братец, о свиньях — то начинать. Поговорим-ка лучше о нашем горе. (К Правдину.) Вот, батюшка! Бог велел нам взять на свои
руки девицу. Она изволит получать грамотки от дядюшек. К ней с того света дядюшки
пишут. Сделай милость, мой батюшка, потрудись, прочти всем нам вслух.
Занятий настоящих он не имел, а составлял с утра до вечера ябеды, которые
писал, придерживая правую
руку левою.
Она села к письменному столу, но, вместо того чтобы
писать, сложив
руки на стол, положила на них голову и заплакала, всхлипывая и колеблясь всей грудью, как плачут дети.
Он долго не мог понять того, что она
написала, и часто взглядывал в ее глаза. На него нашло затмение от счастия. Он никак не мог подставить те слова, какие она разумела; но в прелестных сияющих счастием глазах ее он понял всё, что ему нужно было знать. И он
написал три буквы. Но он еще не кончил
писать, а она уже читала за его
рукой и сама докончила и
написала ответ: Да.
А иногда же, все позабывши, перо чертило само собой, без ведома хозяина, маленькую головку с тонкими, острыми чертами, с приподнятой легкой прядью волос, упадавшей из-под гребня длинными тонкими кудрями, молодыми обнаженными
руками, как бы летевшую, — и в изумленье видел хозяин, как выходил портрет той, с которой портрета не мог бы
написать никакой живописец.
Сначала он принялся угождать во всяких незаметных мелочах: рассмотрел внимательно чинку перьев, какими
писал он, и, приготовивши несколько по образцу их, клал ему всякий раз их под
руку; сдувал и сметал со стола его песок и табак; завел новую тряпку для его чернильницы; отыскал где-то его шапку, прескверную шапку, какая когда-либо существовала в мире, и всякий раз клал ее возле него за минуту до окончания присутствия; чистил ему спину, если тот запачкал ее мелом у стены, — но все это осталось решительно без всякого замечания, так, как будто ничего этого не было и делано.
И опять по обеим сторонам столбового пути пошли вновь
писать версты, станционные смотрители, колодцы, обозы, серые деревни с самоварами, бабами и бойким бородатым хозяином, бегущим из постоялого двора с овсом в
руке, пешеход в протертых лаптях, плетущийся за восемьсот верст, городишки, выстроенные живьем, с деревянными лавчонками, мучными бочками, лаптями, калачами и прочей мелюзгой, рябые шлагбаумы, чинимые мосты, поля неоглядные и по ту сторону и по другую, помещичьи рыдваны, [Рыдван — в старину: большая дорожная карета.] солдат верхом на лошади, везущий зеленый ящик с свинцовым горохом и подписью: такой-то артиллерийской батареи, зеленые, желтые и свежеразрытые черные полосы, мелькающие по степям, затянутая вдали песня, сосновые верхушки в тумане, пропадающий далече колокольный звон, вороны как мухи и горизонт без конца…
Чичиков выпустил из
рук бумажки Собакевичу, который, приблизившись к столу и накрывши их пальцами левой
руки, другою
написал на лоскутке бумаги, что задаток двадцать пять рублей государственными ассигнациями за проданные души получил сполна.
Написавши записку, он пересмотрел еще раз ассигнации.
— На что ж деньги? У меня вот они в
руке! как только
напишете расписку, в ту же минуту их возьмете.
Мавра ушла, а Плюшкин, севши в кресла и взявши в
руку перо, долго еще ворочал на все стороны четвертку, придумывая: нельзя ли отделить от нее еще осьмушку, но наконец убедился, что никак нельзя; всунул перо в чернильницу с какою-то заплесневшею жидкостью и множеством мух на дне и стал
писать, выставляя буквы, похожие на музыкальные ноты, придерживая поминутно прыть
руки, которая расскакивалась по всей бумаге, лепя скупо строка на строку и не без сожаления подумывая о том, что все еще останется много чистого пробела.
Тут же заставил он Плюшкина
написать расписку и выдал ему деньги, которые тот принял в обе
руки и понес их к бюро с такою же осторожностью, как будто бы нес какую-нибудь жидкость, ежеминутно боясь расхлестать ее.
Не откладывая, принялся он немедленно за туалет, отпер свою шкатулку, налил в стакан горячей воды, вынул щетку и мыло и расположился бриться, чему, впрочем, давно была пора и время, потому что, пощупав бороду
рукою и взглянув в зеркало, он уже произнес: «Эк какие пошли
писать леса!» И в самом деле, леса не леса, а по всей щеке и подбородку высыпал довольно густой посев.
Смеркалось; на столе, блистая,
Шипел вечерний самовар,
Китайский чайник нагревая;
Под ним клубился легкий пар.
Разлитый Ольгиной
рукою,
По чашкам темною струею
Уже душистый чай бежал,
И сливки мальчик подавал;
Татьяна пред окном стояла,
На стекла хладные дыша,
Задумавшись, моя душа,
Прелестным пальчиком
писалаНа отуманенном стекле
Заветный вензель О да Е.
Я знаю: дам хотят заставить
Читать по-русски. Право, страх!
Могу ли их себе представить
С «Благонамеренным» в
руках!
Я шлюсь на вас, мои поэты;
Не правда ль: милые предметы,
Которым, за свои грехи,
Писали втайне вы стихи,
Которым сердце посвящали,
Не все ли, русским языком
Владея слабо и с трудом,
Его так мило искажали,
И в их устах язык чужой
Не обратился ли в родной?
А он не едет; он заране
Писать ко прадедам готов
О скорой встрече; а Татьяне
И дела нет (их пол таков);
А он упрям, отстать не хочет,
Еще надеется, хлопочет;
Смелей здорового, больной
Княгине слабою
рукойОн
пишет страстное посланье.
Хоть толку мало вообще
Он в письмах видел не вотще;
Но, знать, сердечное страданье
Уже пришло ему невмочь.
Вот вам письмо его точь-в-точь.
Девушка эта была la belle Flamande, про которую
писала maman и которая впоследствии играла такую важную роль в жизни всего нашего семейства. Как только мы вошли, она отняла одну
руку от головы maman и поправила на груди складки своего капота, потом шепотом сказала: «В забытьи».
— Да вы
писать не можете, у вас перо из
рук валится, — заметил письмоводитель, с любопытством вглядываясь в Раскольникова. — Вы больны?
Я деньги отдал вчера вдове, чахоточной и убитой, и не «под предлогом похорон», а прямо на похороны, и не в
руки дочери — девицы, как он
пишет, «отъявленного поведения» (и которую я вчера в первый раз в жизни видел), а именно вдове.
— Вы уж уходите! — ласково проговорил Порфирий, чрезвычайно любезно протягивая
руку. — Очень, очень рад знакомству. А насчет вашей просьбы не имейте и сомнения. Так-таки и
напишите, как я вам говорил. Да лучше всего зайдите ко мне туда сами… как-нибудь на днях… да хоть завтра. Я буду там часов этак в одиннадцать, наверно. Все и устроим… поговорим… Вы же, как один из последних, там бывших, может, что-нибудь и сказать бы нам могли… — прибавил он с добродушнейшим видом.
В переводе на русский издавался в 1794, 1800, 1804 годах.]
писала одно, много два письма в год, а в хозяйстве, сушенье и варенье знала толк, хотя своими
руками ни до чего не прикасалась и вообще неохотно двигалась с места.
— Ну,
пишите,
пишите, все равно, — сказал Дьякон, отмахиваясь от Алексея тяжелым жестом
руки.
— Корвин, — прошептал фельетонист, вытянув шею и покашливая; спрятал
руки в карманы и уселся покрепче. — Считает себя потомком венгерского короля Стефана Корвина; негодяй, нещадно бьет мальчиков-хористов, я о нем
писал; видите, как он агрессивно смотрит на меня?
Самгин взял из его
руки конверт, там, где
пишут адрес, было написано толстыми и прямыми буквами...
Сейчас я
напишу им. Фуллон! — плачевно крикнул поп и, взмахнув
рукой, погрозил кулаком в потолок; рукав пиджака съехал на плечо ему и складками закрыл половину лица.
— Я, — говорил он, — я-я-я! — все чаще повторял он, делая
руками движения пловца. — Я
написал предисловие… Книга продается у входа… Она — неграмотна. Знает на память около тридцати тысяч стихов… Я — Больше, чем в Илиаде. Профессор Жданов… Когда я… Профессор Барсов…
— А — что? Ты —
пиши! — снова топнул ногой поп и схватился
руками за голову, пригладил волосы: — Я — имею право! — продолжал он, уже не так громко. — Мой язык понятнее для них, я знаю, как надо с ними говорить. А вы, интеллигенты, начнете…
Другой доктор, старик Вильямсон, сидел у стола, щурясь на огонь свечи, и осторожно
писал что-то, Вера Петровна размешивала в стакане мутную воду, бегала горничная с куском льда на тарелке и молотком в
руке.
Это вышло так глупо, что Самгин не мог сдержать улыбку, а ротмистр
писал пальцем одной
руки затейливые узоры, а другою, схватив бороду, выжимал из нее все более курьезные слова...
Чувствуя потребность разгрузить себя от множества впечатлений, он снова начал записывать свои думы, но, исписав несколько страниц, увидел с искренним удивлением, что его
рукою и пером
пишет человек очень консервативных воззрений. Это открытие так смутило его, что он порвал записки.
Через несколько минут Мартын, сидя на диване у стола,
писал не торопясь, а Гапон, шагая по комнате, разбрасывая
руки, выкрикивал...
— Там — все наше, вплоть до реки Белой наше! — хрипло и так громко сказали за столиком сбоку от Самгина, что он и еще многие оглянулись на кричавшего. Там сидел краснолобый, большеглазый, с густейшей светлой бородой и сердитыми усами, которые не закрывали толстых губ ярко-красного цвета, одной
рукою, с вилкой в ней, он
писал узоры в воздухе. — От Бирска вглубь до самых гор — наше! А жители там — башкирье, дикари, народ негодный, нерабочий, сорье на земле, нищими по золоту ходят, лень им золото поднять…
— У вас — критический ум, — говорила она ласково. — Вы человек начитанный, почему бы вам не попробовать
писать, а? Сначала — рецензии о книгах, а затем, набив
руку… Кстати, ваш отчим с нового года будет издавать газету…
«Законное дело» братца удалось сверх ожидания. При первом намеке Тарантьева на скандалезное дело Илья Ильич вспыхнул и сконфузился; потом пошли на мировую, потом выпили все трое, и Обломов подписал заемное письмо, сроком на четыре года; а через месяц Агафья Матвеевна подписала такое же письмо на имя братца, не подозревая, что такое и зачем она подписывает. Братец сказали, что это нужная бумага по дому, и велели
написать: «К сему заемному письму такая-то (чин, имя и фамилия)
руку приложила».
Затем следовали изъявления преданности и подпись: «Староста твой, всенижайший раб Прокофий Вытягушкин собственной
рукой руку приложил». За неумением грамоты поставлен был крест. «А
писал со слов оного старосты шурин его, Демка Кривой».
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах,
писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не успеют спустить с
рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет!
— Приезжает ко мне старушка в состоянии самой трогательной и острой горести: во-первых, настает Рождество; во-вторых, из дому
пишут, что дом на сих же днях поступает в продажу; и в-третьих, она встретила своего должника под
руку с дамой и погналась за ними, и даже схватила его за рукав, и взывала к содействию публики, крича со слезами: «Боже мой, он мне должен!» Но это повело только к тому, что ее от должника с его дамою отвлекли, а привлекли к ответственности за нарушение тишины и порядка в людном месте.
Прочими книгами в старом доме одно время заведовала Вера, то есть брала, что ей нравилось, читала или не читала, и ставила опять на свое место. Но все-таки до книг дотрогивалась живая
рука, и они кое-как уцелели, хотя некоторые, постарее и позамасленнее, тронуты были мышами. Вера
писала об этом через бабушку к Райскому, и он поручил передать книги на попечение Леонтия.
— Бабушка! ты не поняла меня, — сказала она кротко, взяв ее за
руки, — успокойся, я не жалуюсь тебе на него. Никогда не забывай, что я одна виновата — во всем… Он не знает, что произошло со мной, и оттого
пишет. Ему надо только дать знать, объяснить, как я больна, упала духом, — а ты собираешься, кажется, воевать! Я не того хочу. Я хотела
написать ему сама и не могла, — видеться недостает сил, если б я и хотела…
Он умерил шаг, вдумываясь в ткань романа, в фабулу, в постановку характера Веры, в психологическую, еще пока закрытую задачу… в обстановку, в аксессуары; задумчиво сел и положил
руки с локтями на стол и на них голову. Потом поцарапал сухим пером по бумаге, лениво обмакнул его в чернила и еще ленивее
написал в новую строку, после слов «Глава I...
— Ну, не приду! — сказал он и, положив подбородок на
руки, стал смотреть на нее. Она оставалась несколько времени без дела, потом вынула из стола портфель, сняла с шеи маленький ключик и отперла, приготовляясь
писать.
Он теперь уже не звал более страсть к себе, как прежде, а проклинал свое внутреннее состояние, мучительную борьбу, и
написал Вере, что решился бежать ее присутствия. Теперь, когда он стал уходить от нее, — она будто пошла за ним, все под своим таинственным покрывалом, затрогивая, дразня его, будила его сон, отнимала книгу из
рук, не давала есть.
— Оставим это. Ты меня не любишь, еще немного времени, впечатление мое побледнеет, я уеду, и ты никогда не услышишь обо мне. Дай мне
руку, скажи дружески, кто учил тебя, Вера, — кто этот цивилизатор? Не тот ли, что письма
пишет на синей бумаге!..
«А отчего у меня до сих пор нет ее портрета кистью? — вдруг спросил он себя, тогда как он, с первой же встречи с Марфенькой, передал полотну ее черты, под влиянием первых впечатлений, и черты эти вышли говорящи, „в портрете есть правда, жизнь, верность во всем… кроме плеча и
рук“, — думал он. А портрета Веры нет; ужели он уедет без него!.. Теперь ничто не мешает, страсти у него нет, она его не убегает… Имея портрет, легче
писать и роман: перед глазами будет она, как живая…
«Не могу, сил нет, задыхаюсь!» — Она налила себе на
руки одеколон, освежила лоб, виски — поглядела опять, сначала в одно письмо, потом в другое, бросила их на стол, твердя: «Не могу, не знаю, с чего начать, что
писать? Я не помню, как я
писала ему, что говорила прежде, каким тоном… Все забыла!»
Она быстро откинула доску шифоньерки, вынула несколько листов бумаги, взяла перо, обмакнула, хотела
написать — и не могла. У ней дрожали
руки.
— Я и сам говорю. Настасья Степановна Саломеева… ты ведь знаешь ее… ах да, ты не знаешь ее… представь себе, она тоже верит в спиритизм и, представьте себе, chere enfant, — повернулся он к Анне Андреевне, — я ей и говорю: в министерствах ведь тоже столы стоят, и на них по восьми пар чиновничьих
рук лежат, все бумаги
пишут, — так отчего ж там-то столы не пляшут? Вообрази, вдруг запляшут! бунт столов в министерстве финансов или народного просвещения — этого недоставало!
— Но какая же ненависть! Какая ненависть! — хлопнул я себя по голове
рукой, — и за что, за что? К женщине! Что она ему такое сделала? Что такое у них за сношения были, что такие письма можно
писать?